Армагеддон уже был

Александр Пересвет





C Утой я познакомился в детстве.

Было это на уроке истории. В шестом классе. На одном из первых, в начале года, – тягостном, длинном, с молодым и неопытным преподавателем. Который, зная предмет, не знал, как вложить его в головы двенадцатилетних оболтусов, к тому же сразу решивших поставить учителя на подобающее место.

А потому каждый из нас развлекался, как хотел.

Я лично занялся рассматриванием новенького, только что полученного учебника по истории средних веков.

Это было достаточно интересным. Страницы школьного пособия были полны рисунками и фотографиями храмов, построек, рыцарских лат, дамских нарядов, каких-то потрёпанных фолиантов. Это был хороший учебник, один из лучших в те годы. А может, и в нынешние тоже.

Лениво перелистывая страницы, я вдруг замер. Фотография. Две скульптуры. Две фигуры в средневековой длинной одежде.

Ценителем художественного мастерства я не был. Но оно и не требовалось. Здесь важно было не искусство. А лицо. Лицо каменной женщины на фотографии. Оно было настолько притягивающим, одухотворённым, прекрасным, что невозможно было от него оторваться.

Если б я знал тогда такое слово, сказал бы: я вожделел эту женщину…

Подпись гласила, что на фотографии изображены статуи маркграфа Эккехарда и его супруги Уты. Поставлены они в соборе города Наумбурга, которым когда-то правили. Тут же был и комментарий, обращавший внимание на властолюбивое, жестокое и феодально-самодовольное лицо маркграфа. И на полную противоположность ему – хрупкую, нежную, печальную маркграфиню.

Вот тогда Ута и появилась в моей жизни.

Потом мне приходилось ещё не раз встречаться с фотографией Уты и её мужа. В самых разных изданиях, книгах, на постерах. Оказывается, не я один поразился необычайному искусству художника, сумевшего в камне запечатлеть не только живые лица давно умерших владык, но и их характеры, настроения, чувства.

Это тебе не истуканы признанного великим Микеланджело – те, что прекрасно передают красоту человеческого тела, великолепие пропорций, может быть, даже силу идеи, но... Но в них нет человеческих характеров. Раб, разрывающий цепи, у него не страдает. У него нет кругов под глазами от бессонных ночей, проведённых в мечтах о свободе.

У Уты видны круги под глазами…

* * *

Шорох одежды и тихий перезвон – вот что меня разбудило. Курт, сосед по комнате в нашем общежитии, как обычно по выходным, уехал к себе домой, в Анклам. Звал с собой, но предстояло празднование Сереги Махончикова, стажёра-полугодичника, так что пришлось отказаться.

Ну, в общем, понятно, что происходит на студенческих вечеринках. Тут мы не открыли ничего нового по сравнению с тем, что тут же, в Лейпциге, вытворяли наши предшественники. Тот же Радищев, по слухам, очень ярко умел вгонять в ступор добропорядочных немецких бюргеров. Да и другие русские студенты Лейпцигского университета наполняли городские хроники своими проделками. То на дуэли кого зарежут, то песни по ночам орут, то бузу из-за задержки стипендии устроят.

В общем, традиции были стойкие. Единственное, что не отравляло жизнь студенческую нашим давним предшественникам – югославская водка «Казачок». Где уж её выкопал виновник торжества, неизвестно, но свойства её были изумительны. Ни до, ни после я не встречал второй такой водки, коя обладала бы столь же невероятной способностью мгновенно обжимать, как обручем, сначала голову, а потом – желудок.

Словом, вычистив из себя эту напасть, я нашёл, что уже не в силах продолжать веселье, и отправился на боковую.

Спалось, однако, плохо: «Казачок» продолжал бить гопака в голове,  та бурно возмущалась, желудок ей вторил. Обрадованная освобождением из цепей критического анализа действительность тоже пустилась в пляс… Правда, в русский: плавала вокруг раздухарившегося «Казачка» лебёдушкой, махала платочком из обрывков то ли реальности, то ли сна. С кем не бывает! Однажды утром мы пришли будить Лёньку Ставенова после подобной же пьянки. Так он, едва сфокусировав на нас глаза, заорал с ужасом: «Ну и рожи!» – и тут же спрятался под одеяло. А потом уверял, что нашего визита не помнит, а вот что ему под утро приснились монстры ужасные – это да, это было, и было страшно. И мы так и не смогли от него добиться – то ли он нас так изящно оскорбил, то ли мы сами выглядели настолько специфически, что Лёнька не отличил нас от своего ночного кошмара…

Потому, в общем, я и не удивился, когда во мраке комнаты заметил движение на фоне окна и почувствовал довольно сильный и чуть-чуть приторный запах какой-то косметики. Не удивился я и тогда, когда движение обрело форму и воплотилось в тёмном силуэте, что расположился около моего стола. Судя по контурам, это была женщина. В длинном платье и в накидке с капюшоном поверх него. Подняв голову, она рассматривала плакат с изображением Че Гевары и проникновенными словами: «Будь революционером. Коммунистом!»

Почему-то не удивляло и то, что она в состоянии что-то там рассмотреть  в полной темноте. Но отчего-то я боялся, что она сейчас ко мне обратится.

Не зря я боялся.

– Опять? – с тяжким упрёком в голосе промолвила тень. – Ты забыл, что обещал? Мне что, владетелю маркграфу Эккехарду на тебя пожаловаться? Работа не сделана, хоть все сроки прошли, а ты валяешься, как пьяный сорб.  И запах, Боже милосердный! Что ты опять за гадость пил?!

Странно она говорила. То есть всё правильно, но… Упрёки были заслуженными – я почему-то знал это. Но…

Лишь чуть позже некая дежурная часть моего сознания сообразила: это ж она на старонемецком меня отчитывает!

Нет, чтобы видеть сны на немецком языке, – это было обычно, раз уж довелось попасть на учёбу в германский университет. Но на языке средневековой Саксонии – такого не случалось. Учить-то я его учил, конечно…

Но странным образом её речь была понятна. Хотя сам по себе и современный саксонский диалект – не подарок для иностранца. Не всякий раз и поймёшь, когда в пивной-кнайпе к тебе обратится какой-нибудь старикан…

Тем временем Тень зажгла настольную лампу… и превратилась в миловидную, невысокую молодую женщину в тёмно-синей накидке, бордовым бархатным платьем под ней, по швам и краям расшитым золотом, и с золотыми  не то бусами, не то монисто на груди. В смысле – над грудью, ибо та неплохо подчёркивала сама себя.

А вот лицо… Лицо женщины нарядности одежды не соответствовало.

На нём проступало несчастье. В глазах влагой стояла печаль, губы были сжаты, словно она привыкла прикусывать их изнутри, веки припухли, как будто она только что плакала.

Неужто из-за меня? Будь она неладна, эта паршивая, тогда ещё не распавшаяся Югославия с её драной водкой!

Женщина подошла поближе, морща носик от сивушных паров.

– Я же присылала тебе нормального рейнского, – продолжала она. – Владетель рыцарь Генрих из Лорхауптена лично из своих запасов передал владетелю маркграфу. Он, в милости своей, подарил тебе целых две дюжины бутылок! А ты? Опять пойло крестьянское в ход пошло? А вино? Всё выпил?

Я лежал, ничего не понимая. «Казачок» действительно оказался редким по мерзости пойлом. Но какие рыцари, какие владетели, что за маркграфы? Оглянись, девушка, – на тебя мужественно смотрит Эрнесто Гевара де ла Серна, призывая стать революционером и коммунистом! В углу стоит портативный телевизор «Шилялис», и лампу ты зажгла электрическую. А в окне виден двенадцатиэтажный дом напротив, в части окон которого светит неон – любят немцы украшать окна сиреневыми и фиолетовыми трубками. И снизу тарахтит «Трабант» – значит, часов пять уже, кто-то на работу собирается. Ужасно рано они тут, в Германии, работать начинают – в шесть, в шесть тридцать…

– Давай, давай, просыпайся, наконец, – легко толкнула меня в плечо женщина. – Пользуешься моим добрым к тебе отношением, а ведь оно может и перемениться. Если ты так будешь свои обязательства нарушать. Фреску прекрасную написал, вижу, – кивнула она на Че. – Но опять вместо основной работы!  А донаторы уже волнуются. Намедни владетель рыцарь Отто из Бланкенштейна-на-Заале интересовался, как дела. Ты понимаешь, что с огнём играешь? Хочешь, чтобы твой и мой господин маркграф тебя действительно сарацинам продал?

Но глаза её не грозили. В них было сожаление и всё та же затаённая печаль.

«Казачок» вновь полоснул шашкой по мозгам. Чтобы не взвыть, я вступил в разговор. Глупо вступил:

– Не имеет права. Я советский гражданин!

Нас даже гэдээровские таможенники не досматривали.

– Был когда-то, – сурово прервала меня ночная гостья. – Забыл, кто тебя приютил, когда ты с Восточной марки сбежал? Если хочешь, можем тебя вернуть. Герцог Леопольд только рад будет. Вот уж тот точно тебя венграм продаст…

Я счёл за лучшее промолчать. Венгры советских действительно не любили...

– Ну, то-то, – удовлетворённо промолвила дама в бархате. – И чтобы  я больше не видела, как ты этот крестьянский самогон употребляешь. Ровно славянин какой! Сейчас пришлю тебе с Маргретой две бутылки мозельского… Полагаю, – погрозила она пальчиком, – что хватит тебе этого. В себя чтобы пришёл и к утру был в замке! И никаких чтобы этих мне с Гретхен! И как это  у вас, богомазов, всё сочетается? Даму сердца славите, а девушкам проходу не даёте! Вон, Вальтер, даром что полумонах, вагант, а тоже…

Как ни буйствовал в голове югославский «казак», последние слова заставили глянуть на гостью… э-э, несколько другими глазами.

– Ia wolde ih an die wisen gan,

flores adunare,

do wolde mich ein ungetan

ibi deflorare –

– сами собой прошептали мои губы куплет из стиха, что мы проходили  в курсе средневековой немецкой поэзии. Ничего более глупого нельзя было придумать, чем декламировать в присутствии благородной особы строки «Пошла я как-то на лужок… Да захотел меня дружок» из стихотворения «Я скромной девушкой была», где к тому же слова «иби дефлораре» даже не нуждались  в переводе с латинского.

Но дама, против ожидания, не разгневалась, а хихикнула, чуть покраснев. Излишним ханжеством она, похоже, не отличалась. Н-да, пока Курта моего нет, можно было бы…

– Негодники вы все… – казалось, она добавит: «мужики».

Ой, если бы не голова! Чуть шампанского предложить… Можно сбегать к Мбанге, негру из Южной Африки. С которым мы как-то подрались из-за громкой музыки, что он включал в три часа ночи, а потом подружились.  На базе классовой борьбы подружились – ему, борцу с апартеидом, советские были союзниками. А потому он специально позднее зашёл извиниться. Ну и… известно, как русские извинения принимают.

У Мбанги какое-никакое спиртное всегда наличествовало. Германия в этом плане – страна скучная: как магазины в шесть вечера закрываются, так и… Словом, друг мой чёрный временами был незаменим – особенно при таких вот неожиданных встречах с дамами.

С такими вот. Накидочку бы сбросить, за талию обнять, к губам, тонко вырезанным наклониться… В ней видна порода, люблю таких!

Видно, что-то промелькнуло в моём взгляде. Лицо гостьи неуловимо изменилось, посуровело, стало надменным.

– Но-но, мастер! – нахмурила она брови. – Ещё не забыл надежд своих? Рассказывала мне Маргрете, отчего ты пьёшь так. Только ведь и я ж тебе говорила: сказки только у старых бабок бывают. Принцесса и нищий! Смешно!  А тут жизнь. И тут я – маркграфиня и жена твоего господина, а ты – всего лишь богомаз, да к тому же пьяница. Ха-ха!

Как-то не слишком она меня этим убедила. Особенно последним раздельным «ха-ха». Так, на уровне актриски-любительницы из студенческого драмтеатра. Не больно-то счастливой за своим маркграфом ты кажешься, девочка! Эх, стащить бы с тебя этот бархат с золотом, натянуть джинсы, маечку – так, чтобы обязательно без бюстгальтера, чтобы сосочки ткань рвали… Да диско с тобой оторвать, под ямайских «миннезингеров». Или под «Чингис-Хана» – как раз по-немецки поют… Завёл бы я тебя, развеял, развеселил! А там уж – как сама решишь…

Видимо, не совсем убедительной нашла себя и сама дама. Она ещё больше подтянулась, подняла подбородок вверх и заморозила взгляд до состояния окопа в Сталинграде.

– Значит, так, богомаз, – сказала она ледяным тоном. – Утром чтобы был  в замке. Вино тебе пришлю, как обещала, но чтобы больше двух бутылок даже  и не думал! Оденься в хорошее, а не в то, в чём по кабакам ходишь, – она  с брезгливой гримасой покосилась на мои джинсы и рубаху, брошенные на пол. –  И фреску мне такую же напишешь, – она кивнула на плакат с Че Геварой. – Только без этой вот надписи. Что за рыцарь Революционер из Коммуниста? Убери это имя. Странное какое-то… кастильское, что ли? Не надо вообще имени.

– Могу написать: «Патриа о муэрте, команданте!» – туповато предложил я.

Она ещё секунду смотрела на плакат, потом перевела взгляд на меня. Глаза потеплели.

– Люблю тебя, когда ты шутишь. И не люблю, когда напиваешься.

Н-да, это было не то «люблю», не женское. Дружеское, не больше.

– Мало мне с маркграфом забот после пиров его, – продолжила она жёст- ко. – С тобой ещё голова боли!

«Ха! – победно вскинулся «казачок» в моей голове. – Это у кого ещё боль!»

– Словом, повелеваю тебе так, – заключила маркграфиня. – Сделаешь мне красивую фреску – заплачу столько, чтобы ты из залога себя выкупить смог.  И никаких надписей не надо. Потом сама скажу, что написать.

И работу в храме чтобы завершил, как договорено было. Иначе отниму от тебя руку свою, и пусть владетель маркграф Эккехард делает с тобой, что хочет. Всё понял?

– Всё… Госпожа моя, – почему-то добавил я.

Казачок в голове взвился соколом. Я застонал и закрыл глаза. Хороший сон, но, может, надо проснуться и пойти всё-таки растолкать Мбангу? Таблеток от головной боли в этой комнате отродясь не водилось, а с югославским зверем  в голове я до утра точно не доживу. По ту сторону век щёлкнул выключатель, и стало темно.

– Бруно, подавай! – распорядился золотистый голос, хлюпнула ручка двери, и всё стихло.

Где же я видел это лицо?

* * *

Странный это был сон. Обычно ведь там всё плывёт, в зависимости от твоего осознания событий ты ими более или менее управляешь, осознаёшь, в конце концов, что всего лишь спишь… А тут я буквально заставлял себя верить, что этот визит не мог быть реальностью, что он – всего лишь сновидение. Слишком уж реальна была эта женщина, что вошла в нашу студенческую, как говорят немцы, «буде». Или, как мы её прозвали – «будку». Совершенно реальное поведение, реальное лицо, не плывущее, не изменяющееся, как это бывает во снах. Вполне настоящая одежда, запах, вкус её голоса. Вкус! Вот что не давало покоя. Несмотря на странное совмещение графов и Че Гевары, моего «Казачка» и деревенского шнапса, от которого страдал тот, за кого она меня приняла… Несмотря на все эти несоответствия, вкус от этого события был настоящим. Девушка была живой, реальной, то, что она делала, было реальным, что говорила – тоже. В конце концов, чувства, что я тогда испытывал, были реальными! И стыд, и смущение, и интерес к ней, и желание обнять, и… И что-то, похожее на любовь, кажется. Но не мою, а того, с кем она говорила. Кто был во мне… или – я в нём…

И знакомое, знакомое лицо!..

В общем, непонятно было. Но интересно.

Кто это был, я сообразил уже наутро, едва злобный «Казачок» ускакал из организма, вытесненный законной порцией оздоравливающего пива. Две  бутылки, как она и обещала.

Только вместо неведомой, но наверняка милой Гретхен приволок их ужасный с короткого сна, всклокоченный и похмельный Андрюшка Денченко.  Н-да… Не Гретхен, ой, не Гретхен!

А вот пиво сейчас – куда лучше мозельского, которого я в те годы и не пробовал-то ещё…

Андрюхе я и поведал о странном видении. И сам же назвал её имя – Ута.  Из того самого учебника для шестого класса.

Как-то само вырвалось.

И тогда же захотелось нанести ей ответный визит.

* * *

От Лейпцига до Наумбурга ехать на поезде немногим больше часа. Обычный поезд, обычная дорога. Обычный немецкий пейзаж за окном – с терриконами и буроугольными шахтами, зеленеющими полями, каменными селениями  по сторонам. Страна большой промышленной цивилизации. Германия.

Но когда вагон останавливается, и ты выходишь из здания вокзала, похожего на все немецкие провинциальные вокзалы сразу, – Наумбург поражает сразу.

Здесь нет промышленной цивилизации. Здесь вообще нет двадцатого века. Здесь живет другой мир.

Тишина и зелень, патриархальный булыжник мостовых и маленькие разноцветные домики с черепичными крышами. На горизонте торчит самая натуральная старинная мельница. Узкая дорожка ведет вверх, к центру города, изгибаясь, как кошка вокруг ноги и едва не мурлыча. И пока поднимаешься по ней, по этой дорожке, к бывшим городским воротам, Наумбург начинает разворачиваться перед тобой, будто цветная лента с рисунками. Этакая иллюстрация в старой детской книжке. Двадцатый век словно не нашёл мягких тапочек  и потому не решился войти в этот городок. И за каждым поворотом так и ждешь появления чего-то сказочного. И оно приходит…

Дорога вдруг упирается прямо в собор. Сначала видишь только его стены. Со стен, тёмно-серые, почти чёрные камни которых нависают прямо над тобой, спускаются страшные драконы, ощерив свои пасти. Но стоит поднять глаза –  и перед тобой восстают башни, узорчатые, готические, возносящие к небу. Узкие и высокие стрельчатые окна смотрят на тебя слепотой своих тёмных стёкол. Камни украшены узорами, что-то когда-то изображавшими.

В первое посещение Наумбурга я не сумел войти внутрь собора. Было поздно, и его двери уже закрылись. Только и осталось, что пройти по крытым галереям вокруг внутреннего дворика да посмотреть на мемориальную доску, где значились имена солдат, погибших на первой мировой войне – жителей местного прихода. Имён стояло много.

Но Уты не было в этих открытых для посетителей местах…

И во второй раз я опять опоздал к моменту закрытия собора. Но на сей раз повезло больше. Японские туристы как раз договорились с привратником, что он их всё-таки пропустит. Я потихоньку пристроился к ним. Кое-кто из группы покосился подозрительно – не очень-то я похож на представителя монголоидной расы! – но возмущаться и задавать лишних вопросов не стал.

Ута была здесь! Действительно Ута, самая настоящая! В полумраке высокого сводчатого зала, одновременно и возносящего, и подавляющего.

По карнизам на стенах храма размещались несколько мужских и женский статуй, тоже, возможно, давнишних владык города. Но я проходил мимо них равнодушно. Меня влекла только Ута.

Она стояла справа, рядом с Эккехардом. Точно так же, как на фотографии, слегка наклонила хрупкую голову на тонкой шее. В глазах её стояла та же неизбывная печаль, что я отметил тогда. Когда видел её. Во сне. И печаль была такая, что даже сейчас, спустя почти десять сотен лет после её жизни, хотелось поднять меч и выйти на поединок. За неё. За то, чтобы заслужить её благодарную улыбку.

Что, в самом деле, позволял себе тот неведомый мастер-богомаз, которого она застала во мне? Как он смел приносить ей ещё и новые огорчения?

Уту было жалко. Казалось, щеки её прозрачны до синевы, казалось, вот-вот увидишь, как бьется жилка на виске. Тонкие пальцы нервно сжимают край накидки, словно она защищается, загораживается от… От мужа, от кого ещё! И всё смотрит куда-то вдаль, за синие горы, где, наверное, ждет её сказочный принц...

А её собственный рыцарь, судьбой или политикой данный ей в мужья, стоял здесь же, опираясь на меч. Грузный, властный, уверенный в себе, ражий детина, который уж никак не мог мечтать о несбывшемся – разве что о кружке пива, оставшейся недопитой на вчерашнем пиру. В нём не было той рыцарственной удалой бесшабашности, которая многое извиняет в наших глазах. В нём не было мудрости или хотя бы хитрости правителя, властителя земли, которая требует своего – и в политике, и в войне, и в хозяйстве. Была только сытая самоуверенность сильного животного, который пользуется властью как игрушкой для удовлетворения своих страстей.

И видно было по Уте – несчастлива она. Вынуждена подчиняться самодуру-мужу, терпеть его постылые ласки, не приносящие ничего, кроме пустоты  и гадливости. Она ещё не перестала мечтать о чём-то несбыточном и ждать своего небесного принца с голубыми глазами и добрым сердцем... Но разум её уже понимает, что тот теперь никогда не придёт, и ей никогда не стать Прекрасной Дамой, и перед ней навеки захлопнулись ворота в мечту. И оттого она тоскует ещё горше, ещё неизбывнее...

* * *

Не хватило. Не хватило мне времени пообщаться с Утой. Япошки были  в своём репертуаре – пощёлкали фотоаппаратами, послушали объяснения гида, покряхтели на своём языке и убежали…

И откуда у меня такое иррациональное нерасположение к японцам?

Словом, решил наутро зайти в собор снова. Ехать обратно в Лейпциг  не хотелось, очень понравился этот городок, и лучше я посвящу вечер ему. Романтическая пара – я и Наумбург. Вполне достаточно, между прочим,  и хихикать над этим может только тот, кто ни разу не оставался наедине  со старинным немецким городом. Не знаю, как вообще, но уж на один-то вечер с ним даже женщины не надо. Особенно – немки, у которой романтика в сердце всегда смиряется перед калькулятором в голове.

А переночевать… На вокзале тут спать, конечно, не принято. В гостиницу можно не соваться – тут, в этой части Германии владычествует ещё социализм. Русских туристов что-то не видно. Обычно они так бурно радуются обретённому здесь соотечественнику – словно отбыли с родины не день-три назад,  а целую вечность,– что затаскивают в свою кампанию немедленно. А поскольку ты действительно много знаешь уже про эту страну и помогаешь им общаться с местным населением, то пир частенько продолжается всю ночь. Но тут русской речи не слышно.

Ну, и ладно. До полуночи можно посидеть в кнайпе, а там – и где-нибудь  на травке. Или опять же… Ну, ладно, что я всё о бабах…

Из кнайпы на всякий случай прихватил бутылку «Корна» – довольно-таки неплохого пойла, хотя, конечно, по всем параметрам уступающего водке.  Но русская водка была дорога, а на случай, если вдруг ночью будет холодно, хватит и немецкой отравки.

Из садика, где я расположился, вид открывался замечательный – уносящиеся ввысь башни собора над красными, хотя теперь уже по-ночному чёрными волнами черепичных крыш. Зимой было бы, конечно, не так романтично.  Но сейчас, когда тепло… Ты, Германия и звёзды…

Словом, не очень-то я обрадовался, когда услышал чьи-то шаги. В темноте разглядеть было трудно, но видно было, что это мужчина. Одетый странно,  не по-нашему. Сейчас начнёт выгонять…

Но незнакомец агрессии не проявлял.

– Прошу прощения у уважаемого мастера, но не позволит ли он мне присесть рядом? – вежественно осведомился он. – Я иду издалека и сильно утомился. Спешил успеть до закрытия ворот…

Я пожал плечами. Выговор старонемецкий, одежда, значит, тоже. «Мастер» оттуда же – обращение горожан и ремесленников друг к другу. Будущий английский «мистер». Значит, снова сон из той жизни. Хорошая штука – «Корн»! Кстати, там ещё оставалось что-то…

– Уважаемый мастер не откажется промочить горло? – попробовал я поиграть в собственном сне в такого же средневекового бюргера.

Хотя это больше походило на что-то из мушкетёров, кажется. Впрочем,  неважно. Сон.

Люблю такие сны.

– Вообще-то я обещал владелице маркграфине… – неуверенно проговорил незнакомец. – Но ночь такая холодная, буду благодарен, если позволите согреться глотком… Что это у вас? А, шнапс…

Глоток он сделал мощный. Но тут же закашлялся.

– Крепко, крепко, – отдышавшись, заметил собеседник. – Бутылка странная, написание букв необычное. Где же это такое варят? Вы, уважаемый мастер, видно, не здешний? И выговор у вас не наш…

Я снова пожал плечами. Что ему скажет название Москвы?

Ничего не сказало. Интересно, из какого века это видение.

«Россия» – это сказало больше.

– А-а, Русс, – просветлел мой визави. – Хорошая страна. Наш маркграф в родстве с русским князем.

– Да-а? – искренне изумился я. – Какой маркграф?

Мужчина посмотрел на меня с удивлением – насколько это можно было разобрать в темноте садика.

– Наш маркграф, – ответил он. – Владетель Эккехард Второй из Гены, маркграф Нойбургский, сын и брат маркграфов Мейссенских. Жена его брата, маркграфа Мейссенского, владетеля Генриха, дама Реголинда –  дочь польского короля Болеслава Храброго. А её сестра вышла замуж  за сына вашего великого князя Вольдемара, за Святоплука. Так что они почти свояки.

Так, вечер перестаёт быть томным, прозвучали в моей голове слова из фильма «Москва слезам не верит». Этого я не знал в своей реальной жизни. Откуда тогда эта версия может появиться во сне? Если нет в голове днём – откуда чему-то появиться ночью?..

– Вы, видимо, этого не знали? – продолжал между тем немец. – Наверное, ваш король Ярицлейф не сильно любит вспоминать братца Святоплука?  А тот ведь после поражения в войне недалеко от владений маркграфа Генриха жил – в Рудных горах.

Н-да… То есть, нет. Про дела Святополка-Ярослава я, конечно, знаю. Святополк Окаянный, после смерти отца захватил власть в Киеве, убил братьев Бориса, Глеба и Святослава, в борьбе с Ярославом навёл полки своего тестя польского на Киев… Потом потерпел поражение и умер где-то в пустыне «меж чехы и ляхы».

Ни хрена я не верил в эту версию, если честно! Святополк был старшим сыном Владимира Красно Солнышко, и власть принадлежала ему по праву.  А вот в смерти Бориса и Глеба больше всего был заинтересован именно Ярослав, потому как не убив их и не замазав Святополка их кровью, он оставался вообще без шансов на киевский трон.

Что я откровенно и поведал своему нежданному собеседнику.

– А вы тут откуда про это знаете? – затем осторожно спросил я. Закон журналистики, которую я тут изучаю: пока задаёшь вопросы – владеешь беседой. А значит, получаешь информацию.

– О, совершенно случайно, уважаемый мастер! – ответил немец. – Кстати, я вас не обидел таким обращением? Может быть, у вас, на Руси, вы благородный человек? Я просто смотрю – вы без меча…

– Нет-нет, – успокоил я его. – Я, скорее, учащийся.

Он ещё раз удивлённо посмотрел на меня:

– Хм… Для монаха вы слишком вольно одеты. Впрочем, у русов христианство, говорят, не так давно появилось.

О! Вот и случай узнать, в каком году ощущает себя мой сон.

– «Не так давно» – это сколько, по-вашему? – задал я провокационный вопрос.

– Ну-у… – замялся он. – Кажется, ещё при Старом Оттоне архиепископа посылали. Но после великой княгини Эльги, был разговор, Русь отошла от христианства. И вернулась уже при Вольдемаре, тридцать или сорок лет назад.

Так, это значит, год у меня здесь 1020-1030. Спросить, что ли, напрямую? Боязно – и так мой собеседник с всё возрастающим недоумением поглядывает на меня.

Есть одно всевременное средство для ликвидации недоразумений.

– Ну что, уважаемый мастер, ещё по одной? – предложил я.

– Не откажусь, уважаемый мастер, – с достоинством ответил мой странный собутыльник.

– Кстати, как вас зовут? – после взаимного прикладывания к горлышку бутылки спросил я. – А то неловко как-то: «мастер» и «мастер». Моё имя Александер из Москвы.

– О! Простите, мастер Александер! – горячо отозвался собеседник. –  Я сам забыл представиться. Меня зовут Рутгер из Майнца. Я здесь недавно –  меня позвали сюда после того, как Нойбургу дали статус города и стали строить этот большой собор.

Ага, вот это я слышал вчера с японцами: статус города Нойбургу-Наумбургу присвоили в 1028 году. Ничего себе, занесло меня!

– Отсюда и объяснение, откуда я так много знаю про Русь, – продолжал между тем мастер Рутгер. – Меня и пригласили маркграфы Мейссенские, чтобы я расписал новый собор. Я, видите ли, богомаз и немного скульптор, – сидя, криво поклонился он. – Я, бывает, провожу время в их обществе, и подчас они весьма подробно обсуждают славянские и русские дела. Вы знаете, наверное, что сестра дамы Реголинды и жена князи Святоплука была посажена на Руси  в тюрьму! Её выручил только король Болеслав, когда победил Ярицлейфа.

– Вы – большой человек, мастер Рутгер, – искренне высказался я. –  Вы вращаетесь в таких кругах! А кто сегодня правит в этом городе?

– Позвольте ещё глоточек? – ответствовал большой человек. – А потом  я знаю тут местечко, где мы сможем продолжить беседу за бутылочкой доброго шнапса. Конечно, не такого доброго, как ваш русский, – он качнул головой в сторону гэдээровского «Корна», – но тоже очень ничего для здешних ещё недавно славянских мест.

Мы сделали ещё по могучему глотку. В бутылке теперь оставалось немного. Интересно: возможно, остаток ночи я всё-таки проведу под крышей. И забавно: хотелось и проснуться, чтобы убедиться, что я по-прежнему мирно сплю  в тихом садике, – и продолжать спать, дабы посмотреть на немецкое «неплохое местечко», где дают шнапс образца 1030-х годов.

– Сейчас здесь правит владетель Эккехард. Его ещё называют Вторым –  после его отца, которого злодейски умертвили в замке Пёльде тридцать лет назад. Он ехал в Фрозе, где собирались влиятельные рыцари и графы империи, чтобы обсудить дела с выбором нового короля. Там его – и…

Показалось мне или вправду собеседник мой допустил некую нотку злорадности?

– Но владетель Эккехард не столько правит, сколько… Ладно, – прервал Рутгер самого себя. – Давайте ещё выпьем.

Что и было сделано немедленно.

– …Их четыре брата, которые Саксонию держат знаете как? О! – и он показал сжатый кулак. – Эккехард здесь, на границе с Тюрингией, держит марку против заальских славян. И жестоко держит, поведаю я вам. Говорят, вы, русы, там у себя со славянами вместе страной владеете. Ну, вам иначе  и нельзя… – вздохнул он. – Там у вас эти, патчинаки, варвары, на границах.  А здесь Эккехард славян варварами назначил…

Генриху этот город тоже принадлежит, – продолжил Рутгер. – Но он в основном в Мейссенской марке сидит, с поодричами и богемами воюет. И с Мечиславом, польским королём. Третий брат Айльвард у него же,  в Мейссене, епископом. А четвёртый – Гюнтер – при прошлом императоре Генрихе был канцлером империи. И при нынешнем – Конраде – они все  в фаворе…

Хм… Нет, действительно, он говорит о здешних правителях явно без положенного пиетета!

Я побулькал остатками шнапса:

– Ещё?

– Вы добрый человек, мастер Александер! – признательно сказал Рутгер. Несколько уже заплетающимся языком сказал, надо признать. Впрочем,  я тоже, кажется, уже был далеко не персонаж для плаката о пользе трезвости.

– Вы молодой, а понимаете душу художника… И пусть она меня завтра опять отчехвостит, но сегодня я снова напьюсь! Пусть видит, какая она жестокая! И как я страдаю по ней…

– Кто она? – поинтересовался я. – Жена?

Он воззрился на меня в недоумении. Потом сообразил.

– Нет, мастер Александер. Не жена. Она мне – не жена. Она – Ута, марк-графиня. И жена этого животного, Эккехарда…

Мне, конечно, следовало бы сообразить раньше. Эккехард, Наумбург, собор, богомаз… Это, значит, он валялся тогда на моей койке в общежитии, затаптываемый «Казачком», и та строгая и милая женщина, что приходила ему выговаривать, действительно была Ута из Наумбурга. Я, значит, тогда просто оказался свидетелем их непростого разговора.

Теперь он продолжился. С другой стороны.

– Понимаете, мастер Александер, – горячечно шептал мне художник, когда мы взяли-таки ещё бутылку – нет, ну точно, как у бабки-самогонщицы из форточки в нашей русской деревне! – и, счастливо избежав ночной стражи, снова оказались в знакомом садике. – Понимаете, он же её не любит. Я же вижу!  Я знаю, что он её даже бьёт! А она – она терпит! Хотя ведь она – из древнего знатного рода, начало которого идёт ещё от франков! Отец – владетель граф Адальберт из Ашерслебена, мать – дама Хидда из Восточной марки! А сама она – вы не поверите! – знает грамоту, училась в монастыре в Гернроде!

– Я тебе верю, мастер Рутгер, – отвечал я не менее горячо. – Я же видел, как она прочитала девиз на плакате Че Гевары!

– Не знаю такого, – мотал головой Рутгер. – Неважно. Он, это животное, он бьёт её! Её! Этот цветок небесной прелести и божественной красоты! Я же знаю, я же вижу, сколько она плачет. Я же художник, я знаю краски, я знаю, что надо видеть, чтобы рисовать! И я вижу, что она плакала!

– Я знаю, – вторил я. – Я его видел вчера. Это зверь! Фашист! На морде написано! Такие же, блин, к нам на Чудском озере лезли. И на Москву. Пока им в Сталинграде по репе не дали… – я совсем начал терять связь с действительностью.

Пьяный богомаз в недоумении воззрился на меня.

– Н-нет! Ты путаешь, мастер Александр! Ты не мог видеть его вчера.  Он в этой… В Италии. В Майланде. У нас снова заварушка с Папой. Нет там Сталин… э… Ладно! Неважно. Налей!

Мы на сей раз прихватили глиняные кружки. Вот только было крайне неудобно отмеривать в них в темноте сколько-нибудь цивилизованные дозы спиртного…

– А она – одна! А я не могу с ней даже поговорить! Она и меня боится, понимаешь? Позавчера услала меня из города. Зачем? Я все ноги сбил, еле успел вернуться сегодня. Или вчера?.. Неважно!

– Да на его морде всё написано! – вторил я ему. – У него на гербе есть девиз? Какой? Должно быть: «Сила без жалости!» Такие у нас в войну знаешь, что делали!

Он снова посмотрел на меня с мутным удивлением. Потом одна мысль пробила в его мозгу дорогу:

– «Сила без жалости»! – засмеялся Рутгер с пьяненьким удовольствием. –  Это ему подходит! Если б я мог, то на его щите ему эту надпись нарисовал. Сила без жалости! Так и есть. Он ведь совсем не жалеет эту бедную девочку! Особенно после того, как она не смогла родить ему ребёнка!

Он вдруг сжал кулаки.

– Знаешь, в чём он её обвиняет? Что раз они с братом оба бездетные,  то Бог так распорядился. А значит, она понесла не от него! Это ей-то, голубке невинной, такое заявить! А она чиста, как ангел, уж я-то знаю!..

«Раздавить фашистскую гадину!» – такой была последняя мысль перед тем, как я отключился. И снился мне плакат Кукрыниксов – только там красный советский солдат втыкал трёхгранный штык не в Гитлера, а в наумбургского маркграфа…

* * *

Я проснулся от благожелательного похлопывания солнечного лучика  по щеке. Городок тоже продирал глазки, снова тарахтели «Трабанты», цвинькали птицы где-то наверху. Правая рука затекла, а утренняя прохлада забиралась под куртку и пыталась свить себе гнёздышко на груди, будто нашла себе родного и хотела погреться.

Под скамейкой валялась бутылка «Корна». Внутри оставалось больше четверти немецкого аналога «огненной воды». Странно, я же помню, что мы с Рутгером вылакали всё досуха. И потом ещё ходили к этой, как её… Пятый дом за рыночной площадью…

Рутгер! Вот оно! Да, с таким снами надо было на исторический идти. Сейчас бы стал крупнейшим специалистом по средневековой Германии…

Впрочем, тем лучше. Пить с утра мы, конечно, не будем, а бутылочку положим в сумку. Но вот взяв сосисочку… парочку… тюрингенскую, вкуснятинную до… Ах! И пивка к ней… ним. И тогда – бррр… не будет уже так холодно…

* * *

Через час я снова стоял возле Уты.

Она не смотрела на меня. Я опять подвёл её и опять напился. И я не привёз ей плаката с портретом рыцаря Революционера из неведомого кастильского замка подназванием Коммуниста. Я, правда, и не тронул её служанку – но кто знает, что было бы, если б её не опередил волосатый Андрюха?

Я подвёл даму Уту. И теперь просил у неё прощения. Надеясь, что рано или поздно она снова решит заглянуть ко мне. В сон, или в другое время, или  в другое измерение – не знаю, где мы с ней впервые увиделись!

Художник Рутгер тоже любил её…

Жаль, от него не осталось имени. Как рассказал вчерашний экскурсовод, его называют просто – Наумбургский мастер. И о нём не известно почти ничего.

А я, дурак, так и не расспросил подробнее! «Сталинград, Сталинград!..»

Более того: от моего – моего доброго и печального собутыльника Рутгера и не осталось вообще ничего. Ведь эта скульптура – точнее, эти скульптуры, что стоят на нефе в нынешнем соборе, скульптуры донаторов здешнего храма, спонсоров, по-нашему, – они былм созданы почти через двести лет после того, как жила Ута. И собор был уже перестроен – это не те стены, и не те шпили, что я видел сегодня ночью. И Наумбургский мастер – оставшийся в истории Наумбургский мастер – это тот, кто творил уже постфактум. Делал портреты давно умерших людей.

Так, во всяком случае, утверждают учёные. Но – то учёные, которые  не берутся судить о недоказанном. Мне легче. Я смотрю на его работу и вижу всё, чем он жил, и чего он хотел. И мне очевидно: тот, кто не видел Уту живой, кто не причастен к событиям, что происходили в её жизни, просто не мог сделать такой гениальный каменный снимок семейной трагедии!

В лучшем случае, он повторил то, что было сделано кем-то до него. Римейк. Храм Христа Спасителя. Почти такой же, как настоящий... только с поддельными фресками художника Васнецова.

Не о чем спорить! Ибо при первом же взгляде на фигуру видно –

– Мастер любил Уту.

Не через двести лет, не художественным своим видением, нет – здесь  и сейчас. Он видел и любил её живою.

И повиновался той же страсти, что двигала, наверное, Пигмалионом, молившим богов дать жизнь созданной им статуе. Мастер тоже хотел – нет, не оживить скульптуру. Но сделать из неё вторую живую Уту… Да, он хотел сделать её живою…

Во всяком случае, расположенные напротив фигуры маркграфа Германа и его супруги Реголинды нимало не пронизаны тем же духом жизни, реальности. Реголинда, разве что, и то чуть-чуть: продувная улыбающаяся физия, раскрепощённая поза. Рядом со своим мужичком, старательно изображающим святошу, похоже немножко на отражение жизни. Этакая лукавая польская мордашка! Типа наших полячек-студенток из соседнего общежития.

Но не рядом с Утой. Рядом с ней оба – так, достаточно условные портретики.

Значит, сон то был или неизвестное науке явление – но в нём было всё верно: Мастер её любил. И мечтал стать её рыцарем и даже, возможно, сложить голову за честь Прекрасной Дамы, –

– и не мог быть рыцарем, поскольку происхождение не давало ему такого права…

И всё же Мастер стал им! Он обессмертил свою любимую куда надёжнее, чем все те тысячи авантюристов, прикреплявших девичьи платки к шишакам своих шлемов. Свои чувства он сумел передать всем тем, кто спустя века смотрит на его работу.

И ещё одно сквозит в каменных чертах Уты. Отчаяние скульптора. Не только от того, что с замужеством судьба её была решена, и Мастеру не на что было больше надеяться.

И не от того, что её отделяла от него длинная феодальная лестница, которую тоже не преодолеть.

Нет, тут отчаяние ещё более глубокое. Здесь – тоска по неисполнимому…

И потому он передал нам ещё одно.

Ненависть!

Чем дольше я смотрел на каменную Уту, тем скорее готов был наделить Эккехарда многими пороками, которых он, возможно, и не имел. И главное –  я видел в нём всё то, что связывается у нас, русских, с немецким «натиском  на Восток». Видел, как он вешает защитников славянских городов по Заале на воротах их собственных дворов, как сжигает детишек в ливонской языческой деревушке, как скачет по льду Чудского озера... Как на клацающем танке давит колонну беженцев из Смоленска…

Не знаю, каким был Эккехард на самом деле. И тем не менее, кажется, что знаю о нём всё. По тому, как его изобразил тот неизвестный подлинный автор скульптур.

И получается, что его ненависть не умерла, несмотря на тысячу лет разницы между нашими жиз

Цена: 130 руб.

положить в корзину